И при этом захохотал неизвестно почему.
Сигнал был подан – и попойка началась. Кетчер все кричал и лил вино в стаканы. Герцен уже лежал вверх животом и через него кто-то прыгал.
Белинского, который не пил ничего и не любил пьяных, все это начинало утомлять несколько. Он терял свое веселое расположение духа и обнаруживал нетерпение…
– Пора, пора, Михайла Семеныч, – повторял он. Наконец тарантас подан. Все переобнялись и перецеловались с отъезжающими…
– Дай бог тебе воротиться здоровому! – кричали со всех сторон Белинскому.
Он улыбнулся… – Прощайте! прощайте! – сказал он нетерпеливо, махнув рукой.
Тарантас двинулся, колокольчик задребезжал. Мы все провожали его глазами… Белинский выглянул из тарантаса в последний раз, кивнул нам головой… и через несколько минут осталось на дороге только облако пыли.
– У нас, господа, осталось еще несколько бутылок! – закричал Кетчер, торжественно потрясая бутылкой в воздухе…
Мы остались, однако, после отъезда Белинского недолго. На возвратном пути Кетчер воевал немилосердно и поссорился с одним молодым человеком, жившим у Щепкина и провожавшим его.
Поездка на юг России не произвела никакого благотворного впечатления на здоровье Белинского.
Он возвратился в Петербург осенью 1846 года, чрезвычайно обрадованный неожиданным для него известием о «Современнике», к изданию которого мы уже начинали приготовляться.
Все эти приготовления, толки об новом издании, мысль, что он, освободясь от неприятной ему зависимости, будет теперь свободно действовать с людьми, к которым он питал полную симпатию, которые глубоко уважали и любили его; наконец довольно забавная полемика, возникшая тогда между нами и «Отечественными записками» – все это поддерживало его нервы, оживляло и занимало его!
Он принялся с жаром за статью о Русской литературе для «Современника» (см. 1 No «Совр.» 1847) и написал другую статью, полную негодования (No2 «Совр.» 1847 г.), о знаменитых письмах Гоголя, появление которых глубоко оскорбило его.
Силы, однако, начинали изменять ему, – он это мучительно чувствовал; доктор советовал ему ехать за границу, мысль эта также улыбалась ему, все друзья утверждали его в этой мысли и надеялись, что эта поездка принесет ему пользу и по крайней мере поддержит его хоть на несколько времени. Средства нашлись, и весною 1847 года он отправился на пароходе.
В это время находились за границею П. В. Анненков, к которому Белинский чувствовал большую привязанность, и Тургенев; они, вероятно, могут сообщить много любопытного о пребывании его там и о впечатлении, которое произвела на него Европа.
Из-за границы Белинский возвратился в конце августа и остановился ненадолго в небольшой квартире на Знаменской улице… Первое время он казался гораздо свежее и бодрее и возбудил было во всех друзьях своих надежду, что здоровье его поправится. Он сам, кажется впрочем слабо, питался некоторое время этой надеждой. Через месяц он отыскал себе квартиру на Лиговке в доме Галченкова.
Квартира эта, довольно просторная и удобная, на обширном дворе этого дома, во втором этаже деревянного флигеля, перед которым росло несколько деревьев, производила какое-то грустное впечатление. Деревья у самых окон придавали мрачность комнатам, заслоняя свет…
Наступила глухая осень, с безрассветными петербургскими днями, с мокрым снегом, падавшим хлопьями на грязь, с сыростью, проникающею до костей. Вместе с этим у Белинского возобновилось снова удушье еще в более сильной степени сравнительно с прежним; кашель начинал опять страшно мучить его днем и ночью, отчего кровь беспрестанно приливала у него к голове. По вечерам чаще и чаще обнаруживалось лихорадочное состояние, жар… Силы его гаснули заметно с каждым днем.
Осень и зима 1847 года тянулись для него мучительно. Вместе с физическими силами падали силы его духа. Он выходил из дому редко; дома, когда у него собирались его приятели, он мало одушевлялся и часто повторял, что уж ему остается жить недолго, что смерть близится. Говорят, что чахоточные никогда почти не сознают своей болезни, опасности своего положения и постоянно рассчитывают на жизнь. Белинский очень хорошо знал, что у него чахотка, и никогда не рассчитывал на жизнь и не утешал себя никакими мечтами на будущее.
Его болезненные страдания развились страшно в последнее время от петербургского климата, от разных огорчений, неприятностей и от тяжелых и смутных предчувствий чего-то недоброго. Стали носиться какие-то неблагоприятные для него слухи, все как-то душнее и мрачнее становилось кругом его, статьи его рассматривались все строже и строже. Он получил два весьма неприятные письма, написанные, впрочем, с большою деликатностию, от одного из своих прежних наставников, которого он очень любил и уважал. Ему надобно было, по поводу их, ехать объясняться, но он уже в это время не выходил из дому…
Некоторые господа, мнением которых Белинский дорожил некогда, начинали поговаривать, что он исписался, что он повторяет зады, что его статьи длинны, вялы и скучны.
Это доходило и до него и глубоко огорчало его.
К весне болезнь начала действовать быстро и разрушительно. Щеки его провалились, глаза потухали, изредка только горя лихорадочным огнем, грудь впала, он еле передвигал ноги и начинал дышать страшно. Даже присутствие друзей уже было ему в тягость.
Я раз зашел к нему утром, это было или в последних числах апреля, или в первых мая. На двор, под деревья вынесли диван – и Белинского вывели подышать чистым воздухом.
Я застал его уже на дворе.