Пожалуйста, садитесь, – он указал мне на диван: – давно ли вы в Москве?
– Я только вчера приехал.
Затем последовало несколько минут неловкого молчания. Белинский как-то жался на своем стуле. Я преодолел свою робость и заговорил с ним о нашем общем знакомом поэте Кольцове.
Белинский очень любил Кольцова.
– Ваши петербургские литераторы, – заметил он мне между прочим с улыбкою, – принимали Кольцова с высоты своего величия и с тоном покровительства, а он нарочно прикинулся перед ними смиренным и делал вид, что преклоняется перед их авторитетами; но он видел их насквозь, а им и в голову не приходило, что он над ними исподтишка подсмеивается.
Я просидел у него с полчаса; о переписке нашей в этот раз не было ни слова; я боялся помешать его занятиям; к тому же его постоянное нервическое, беспокойное выражение лица приводило меня в большое смущение, и разговор наш шел вяло.
Я встал с дивана в надежде, что Белинский удержит меня, но он не удерживал. Мне показалось даже, что он был доволен тем, что я отправляюсь.
Он проводил меня до дверей, сказав, что непременно зайдет ко мне на-днях.
Я вышел за ворота и пошел пешком. Мне стыдно уже было садиться в мою карету, запряженную четвернею, и я приказал ей следовать за мною.
– Только, пожалуйста, без шума и без грома, – сказал я кучеру, который посмотрел на меня с удивлением.
Через два дня после этого Белинский зашел ко мне утром и просидел довольно долго. В этот раз и он и я чувствовали себя как-то свободнее. Он расспрашивал меня о разных петербургских литераторах и журналистах и, повидимому, слушал мой, несколько юмористический, рассказ о многих из них не без удовольствия.
Впоследствии он признавался мне, что я произвел на него, в первое мое свидание с ним, очень неблагоприятное впечатление, чему, конечно, немало способствовала моя карета, запряженная четвернею, и что он решился заплатить мне визит и покончить этим.
– Но во второй раз, – говорил он мне, – вы показались мне гораздо лучше, так что я даже забыл о вашей четверне и о карете. Я даже нашел, что в вас много добродушия, а некоторые ваши рассказы очень смешили меня, и я решился продолжать мое знакомство с вами.
С этих пор мы виделись все чаще и чаще.
Я переехал на Арбат, в серенький деревянный домик Тона (недалеко от Арбатских ворот), еще доселе существующий. Белинский нанял квартиру на дворе, наискосок этого дома. Он приходил ко мне запросто обедать и с каждым разом становился со мною бесцеремоннее и искреннее. Я несколько раз в день забегал к нему.
С некоторыми из своих приятелей, именно с Боткиным и Катковым, он был в эту минуту в размолвке, так что, когда они являлись ко мне в одну дверь, он выходил в другую.
В это время всего чаще посещал его студент Московского университета, автор только что напечатанной в «Московском наблюдателе» повести «Флейта», впоследствии один из самых замечательных профессоров этого университета – П. Н. Кудрявцев.
Белинский очень любил автора «Флейты» и отзывался с большим уважением об его эстетическом вкусе.
– Кудрявцев наделен самым тонким чутьем для изящного, – говаривал Белинский, – и если ему что-нибудь нравится, так это действительно должна быть хорошая вещь…
Обстоятельства Белинского в эту минуту были очень плохи. Дела издателя «Наблюдателя» Степанова шли худо, он платил Белинскому за его труды самые ничтожные деньги, да и то в неопределенные сроки. Мелочные долги очень тревожили его. После переезда на новую квартиру у него всего оставалось 30 рублей ассигнациями. Усиленная борьба с тяжелыми обстоятельствами утомляла его, надежда на продолжение «Наблюдателя», за который он принялся с таким жаром, исчезала.
В эту минуту вся журнальная деятельность сосредоточилась в Петербурге, где возник еще новый толстый журнал.
– Я охотно переехал бы в Петербург, – говорил он, повторяя то, что уже писал ко мне: – и взял бы на себя весь критический отдел журнала, если бы мог получать 3000 ассигнациями. Неужели же я не стою этой платы? А здесь я решительно не могу оставаться, мне просто здесь грозит голодная смерть…
Бескорыстнее и честнее Белинского я не встречал ни одного человека в литературе в последние двадцать лет. Когда речь заходила о плате за труд, он приходил в крайнее смущение, весь вспыхивал и сейчас же соглашался на всякие предложения, самые невыгодные для себя.
– Как же вам не стыдно было соглашаться на такие условия? – с упреком говорили ему его приятели.
– Что делать? – возражал он с улыбкою: – подлая трусость одолевает, когда речь коснется до денег. Я всегда иду с решительностию, молодцом, определю себе цифру и думаю: нет, уж менее этого я ни за что не возьму, а как дойдет до дела, так и сробею. Такая уж гадкая натуришка!
С деньгами он обращался, как ребенок: он то экономничал, лишая себя необходимого, то вдруг прорывался и позволял себе неслыханные роскоши при своем положении. Увлечение было его натурою, и он увлекался даже мелочами.
Однажды утром, во время пребывания моего на Арбате в доме Тона, я подошел к окну.
В эту минуту проходили мимо четыре человека с лотками на головах. На лотках были уложены горшки с великолепными цветами.
«Это, верно, несут в дом к какому-нибудь богатому господину», подумал я.
Через минуту я, разумеется, забыл об этих цветах, а через полчаса пошел к Белинскому.
Я остолбенел, войдя в его комнату. Эта пустая комната, с щекатуренными стенами, вымазанными вохрой, приняла роскошный вид: она вся была уставлена рододендронами, розами, гвоздиками всевозможных цветов, разливавшими благоухание.